ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

может быть, Пастернак пытался так утешить больную — по-своему, по-пастернаковски… ведь для него смерть — не конец, а лишь переход к тому, о чем мы судить не можем («Смерть — это не по нашей части»,— поставил он точку в подобных разговорах уже на первых страницах «Доктора Живаго»). Но и тех, кто не знал Пастернака, не видел его в быту, раздражала непривычная восторженность его поэзии — особенно в контексте русской словесности, привыкшей томиться от неразделенной любви и гражданской неудовлетворенности. Счастливцы здесь — редкость, их можно перечесть по пальцам, и оттого аналогии между ними неизбежны. «Все в нем выдает со стихом Бенедиктова свое роковое родство»,— писал его упорный недоброжелатель Набоков. Но радость раннего Бенедиктова (поздний ликовать перестал, и читатель его разлюбил) — радость удачливого любовника, собственника, игривого молодца, восторг гедониста, наделенного отменным пищеварением и глухого к изначальному трагизму бытия. Случай Пастернака — совершенно иной. В пастернаковское счастье непременной составляющей входит трагизм, но «трагическое переживание жизни» — не нытье и сетования, а уважение к масштабу происходящего. Все плачущие женщины в стихах и прозе Пастернака прежде всего — прекрасны. И — еще одно чудесное совпадение литературы и жизни — на похоронах Пастернака многим запомнилась плачущая Ивинская. «Я никогда не видела такой красоты, хотя она была вся красная от слез и не вытирала их, потому что руки у нее были заняты цветами»,— рассказывает Марья Розанова. Эта рыдающая красавица с цветами в руках — лучший образ пастернаковского отношения к миру, и здесь, как во всех главных коллизиях его биографии, поработал Главный Художник.
Именно поэтому его стихи так любили каторжники. Варлам Шаламов, писатель, вероятно, самой мучительной и исковерканной биографии во всем русском двадцатом веке,— а уж тут выбирать есть из кого,— писал:
«Стихи Пушкина и Маяковского не могли быть той соломинкой, за которую хватается человек, чтобы удержаться за жизнь — за настоящую жизнь, а не жизнь-существование».
А Евгения Гинзбург, автор «Крутого маршрута», услышав, что приговор ей — не расстрел, а десять лет лагерей, еле сдерживается, чтобы не заплакать от счастья, и твердит про себя из того же «Лейтенанта Шмидта»:
«Шапку в зубы, только не рыдать! Версты шахт вдоль Нерчинского тракта. Каторга, какая благодать!»
Христианское ощущение жизни как бесценного подарка было в двадцатом веке даровано многим, ибо метафора реализовывалась буквально: жизнь отбирали — но иногда, по трогательной милости, вдруг возвращали. Нужно было хорошо поработать над российским народонаселением (в этом смысле советская власть пошла дальше царской), чтобы каторга воспринималась как благодать. Каторжники двадцатого века любили Пастернака потому, что он прожил жизнь с ощущением выстраданного чуда. Это счастье не самовлюбленного триумфатора, а внезапно помилованного осужденного.
Его стихи оставались той самой «последней соломинкой» потому, что в каждой строке сияет фантастическая, забытая полнота переживания жизни: эти тексты не описывают природу — они становятся ее продолжением. Вот почему смешно требовать от них логической связности: они налетают порывами, как дождь, шумят, как ветки. Слово перестало быть средством для описания мира и стало инструментом его воссоздания.
Вот и еще одна причина радоваться при самом звуке пастернаковского имени: перед нами — осуществившееся в полной мере дарование. «Мне посчастливилось высказаться полностью» — самооценка, в которой нет преувеличения. Пастернак бесстрашно бросался навстречу соблазнам своего времени — и многим отдал дань; его победа не в безупречности, а в полноте и адекватности выражения всего, что он пережил (и в том, что он не боялся это переживать). Этому-то триумфу мы радуемся вместе с ним — потому что после такой жизни и смерть кажется не противоестественной жестокостью, а еще одним, необходимым звеном в цепи. Этой-то интонации пастернаковских стихотворений о смерти и не могли понять современники: больше всего их озадачивал «Август». «Все о смерти, и вместе с тем сколько жизни!» — сказал потрясенный Федин незадолго до того, как предать автора, своего многолетнего друга.
Прощай, лазурь Преображенская
И золото второго Спаса,
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа.
Прощайте, годы безвременщины!
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Я — поле твоего сраженья.
Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство.
Это сочетание вольности и упорства, гордость за образ мира, столь полно явленный в слове как будто и при нашем живом участии (ибо щедрый автор дает нам шанс читательским сотворчеством поучаствовать в его работе),— как раз и наполняет нас счастьем при одном звуке имени «Пастернак».
Есть два полярных подхода к биографическим сочинениям. Первый — апологетический (подавляющее большинство). Второй — нарочито сниженный с целью избежать школьных банальностей и высветить величие героя, так сказать, от противного (Абрам Терц о Пушкине, Набоков о Чернышевском, Зверев о Набокове). Выражаясь языком сниженным, Пастернак — самая компромиссная фигура в русской литературе. На языке апологетическом это называется универсализмом.
Продолжатель классической традиции — и модернист; знаменитый советский — и притом вызывающе несоветский поэт; интеллигент, разночинец, одинаково близкий эстету из бывших дворян и учителю из крестьян;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55

ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ    

Рубрики

Рубрики