ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Да сотня этак.
Старик вздохнул, перекрестился.
– Ох, бедные! Все полягут… Тяжко, дети, свою русскую кровь проливать… Ладно, Проня, пойди отдохни, сынок. Приустал, поди, сердешный. Вот только Олешу, пожалуй, пошли ко мне.
Пошел Проня, сделал как велел старик, сел к костру разуваться. Другой сапог не скинул, а Олеша уже коня седлает.
Из-за черных зубцов битюцкого леса красный месяц вылез, подобный краюхе хлеба, повис над рекой.
Охает земля под конским копытом, скачет Олеша в дремучем лесу.
Старик же, покинув свое место, пришел к огню.
– Кто, – спросил, – в скорописи искусен?
Василий, конечно, назвался.
– Ну, ин потрудись, чадо, – сказал старик.
И велел подать ларец с прибором. В ларце была бумага, перья и склянки с чернилами и киноварью.
– Отче, – низко поклонился Афанасий, – дозволь малолетку слово молвить.
– Отец, что ль? – спросил старик.
– Отец не отец, а близко того. Дозволь.
Отвел Афанасий Васятку в сторону и сказал:
– Рассудил ли, Вася, по какой дороге собираешься идти?
– Рассудил, дядя, – тихо ответил Васятка.
– Ведомо ль те, что на сей дороге – и сеча, и нужа, а по то и два столба с перекладиной?
– Ведомо, дядя, – опустив голову, еще тише сказал Василий.
– Еще не поздно, Вася, повернуть. Вон, слыхал, царское войско ближится – может, пойдешь навстречу, назовешься?
– Нет, – твердо сказал Василий, – не пойду, не назовусь.
– А художество, Вася? Как же художество-то?
Вздохнул Василий, ни слова в ответ. Стоит, словно каменный.
– Слышишь ли? – тронул его за плечо Афанасий.
Потупившись, молчит Василий. «Пошто, дядя, сердце травишь?» – хочется ему крикнуть, да что! – перехватило глотку, не может слова сказать. А перед взором – черная дыра, закованные руки, бледное, без кровинки, лицо отца…
Или пьяный немец, тыкающий тростью в живот: «Карох многа ел!»
Или, как бревна, сваленные в кучу, мертвые мужики… Дух тяжкий, смрадный… Корабельный лекарь, брезгливо морщась, трогает палочкой почерневшие трупы, считает:
– Тфатцать отна…
Ох, дядя, какое художество! Кому оно? На что?
Вспомнились листы, кои показывал ему кавалер Корнель: сказывал – на липовой доске режут изображение и, накатав краской, тискают на бумагу. Что ж там на тех листах? Мельницы, тихие воды, коровы с колокольчиками, плоды, хижа под черепицей… Или в распахнутом оконце – какой-то весельчак, сдвинув набекрень диковинную шляпу, пиликает на скрипице…
Кому у нас любоваться этими плодами, ландшафтами, весельчаком? До них ли?
Так ничего и не сказал Василий, отмолчался…
И вернулись они к костру.
А там уже все готово: сушняку подкинуто, – огонь столбом, чистая доска на козелках, и на доске весь прибор разложен.
– Пиши, чадо, – сказал старик, – что я речи буду.
Василий взболтал склянку с киноварью, приготовился.
– Пиши: «Гей, мужики русские, голытьба горемычная, поротые задницы!»
Хитро, с завитками и росчерками, вывел Василий глаголь. Яркой кровью загорелась киноварь на белом листе.
– «Кидайте, мужики, рало боярское, полно-ка вам толстомясых на себе возить, ведь вы, мужики, не кони…»
Пишет Васятка, перо, что птица, летит по листу.
– «Собирайтесь-ка вы, мужики, на реку Битюк, в Битюцкую волость по великое дело. Воевод, бурмистров, прибыльщиков кончать, делить промеж собой боярскую землю да на свои рты пахать…»
Лист за листом писал Василий. И когда заалел восток, проснулись птицы, а над обеими реками седыми гривами задымился туман, – десять листов было написано.
Глянуло солнце – и ярко, весело сверкнули на хартиях алые буквицы начальных строк.
И люди, разглядывая листы, дивились на малолетка: что за искусник!
– Ну, Вася! – воскликнул Афанасий. – Ведь это что – красота какая!
Василий, улыбаясь, поглядел на него. «Ну, вот, дядя, – сказали лукавые глаза, – ты про художество давеча спрашивал… Вот тебе и художество!»
Когда солнце стало росу сушить, отряд тронулся к лесу. Впереди Пантелей шагал: его старик поставил за старшого. А сам, взяв листы и кинув за плечи гусли, побрел неведомо куда.
Весело шел отряд. Кто песню пел, кто неторопливо вел беседу. Старик Кирша на ходу досказывал начатую ночью у костра сказку. А в хвосте отряда стоял гогот: там Родька-толмач животом говорил, плакал дитем, просил жамочки.
Дорога шла по лесу в гору.
Поднялись люди на гребень и огляделись. В розовом тумане смутно поблескивали реки. Подобно серебряной сбруе, сверкали прильнувшие к Дону озера и старицы Битюка.
А Дон-батюшка необъезженным конем горячился, прядал, шумел водоворотами перекатов.
И вдруг из тумана показались корабли. Один за другим шибко бежали они, в утренних лучах алея и золотясь крутыми, словно лебединые груди, парусами.
Бежали корабли стращать турок.
Сверкая пушками, впереди эскадры плыл «Старый Дуб», На носу стоял человек в треуголе, с подзорной трубкой в руке.
Дух захватило у Василия – так прекрасны показались ему в сиянии утра эти выросшие на мужицких костях, на мужицком горе корабли.
Так прекрасны…
Но, видно, и корабельщики заметили отряд. Человек в треуголе махнул тростью. Тотчас над бортом «Старого Дуба» в белом клубочке дыма вспыхнул огонь. И, ломая сучья деревьев, над головами людей просвистело чугунное ядро.
Отряд схоронился в чаще.
А к вечеру в глубине леса послышался конский топот, разудалая казачья песня.
Это шел атаман Лукьян.
Глава двадцать пятая,
завершающая: о том, как в город Воронеж вернулась тихая, безмятежная жизнь; о бесстыжей бушпритной девке: о страшном пожаре, и в конце – благодарное воспоминание о кавалере Корнеле
Сколько-то лет прошло.
Опять в Воронеже на торгу сделалась тишина: что деньгу стоило – за то и брали деньгу, а что две – за то две-то теперь просили, а отдавали, случалось, и за полторы.
Немцев не стало.
И на притоптанном месте, на лужку возле реки, мало-помалу травка наклюнулась, зазеленела.
Разложили бабы на мураве беленые холсты.
Рыбаки сети развесили.
Угрюмо, сердито поглядывало опустевшее адмиралтейство. В нем на чердаке сычи завелись, жалобно покрикивали ночами.
Однако ребятишкам это было нипочем: они придумали на адмиралтейском дворе играть в бабки. Да еще, чертенята, копались в кучах мусора, битого камня, щепы; искали что попадется.
Попадались медные пряжки от башмаков, гвозди, черепки цветной посуды, поломанные оловянные подсвечники.
Однажды пистоль нашли ржавую. Забив дуло гвоздем, пытались стрельнуть.
На мелководье лежал якорь. Его заносило песком.
Цифирные школяры от бескормицы разбежались. И мастеров не было. Остались одни караульные солдаты. Они продолжали нести в цифирной школе службу: стояли на часах и засаленными картами играли в три листика.
А немецкой слободки словно и не было вовсе: прижимистые немцы, уезжая, забирали с собой все – до поганого ведра, срамно сказать, простите.
От великого корабельного строения и следа не осталось. Одни дворцы да адмиралтейство. Дворцы стояли с заколоченными окнами. В них, сказывают, волкулаки жили. Ночным часом воронежские жители остерегались ходить мимо дворцов.
А ведь не так давно тут огненные потехи творили, музыка гремела, шумели гезауфы… Галеры, бригантины, лениво покачиваясь на тихой воде, украшали реку…
И вот ничего нету.
Многонько-таки воды утекло.
Атаманское войско разбито.
Иванок, Кирша, Афанасий, Родька-толмач, Сысойко – где они?
Все полегли, бедные…
Пантелей, слышно, в калмыцких степях затерялся.
На дне ямистой степной речки Курлак лежит горемычный малолеток Васятка.
Так и не увидел ты, Вася, Голландию, славный город Амстердам, где все – вода: ступил за порог и – канал; где чистые, крытые красной черепицей, высокие дома; где у широких окошек сидят искусные живописцы, пишут дивные ландшафты и плоды…
Лежишь на дне Курлака-реки.
Плыл, спасаясь от драгун, и уже берег был близко, да что! – настигла дура пуля, И, не вскрикнув, медленно опустился на дно.
Водяные девы в месячную ночь приплывают к малому, щекочут, щиплют, целуют, тщатся разбудить.
Напрасно.
А ведь, может, второй Рафаэль был бы?
Да что об том. Лучше к городу Воронежу вернемся.
Он с виду был все такой же. Лишь городские стены совсем одряхлели и кое-где зияли проломами. Шатры же на всех башнях порушились, одни стропила торчали черными костяками.
Да вот новость: в посаде конек на крайней избе был дивен. Над поросшей зеленым мохом кровлей красовалась деревянная, страшная, с надтреснутой позолоченной мордой и голыми позолоченными же грудями девка.
Сия девка называлась по-немецкому бушприт.
Срамота от бушпритной девки ложилась на весь посад. Жители подавали обер-коменданту Колычеву челобитную, просили слезно, чтоб оную деревянную бесстыжую девку убрать. Но обер-комендант только посмеивался.
– Чего-де с таким дерьмом лезете? Ай у меня без вас делов нету? Кто избе хозяин – с тем и разговаривайте. А я – что?
С хозяином же избы разговор был короткий. Он выбежал с топором, матерясь, разогнал посадских жителей, а сам залез на крышу.
– Вишь ты! – кричал он оттуда. – Вишь ты, стручки-маковки, прыткие какие! Девка им нехороша! Да ее сюды по государеву указу из самой из Москвы везли с великим бережением… Ей бы, дураки, стручки-маковки, на корабельном носу красоваться, да плотники, собаки, вишь, ненароком морду раскололи… ее и кинули, сердешную…
– Так то ж корабель, – кричали посадские, – а у тебя изба, срамно ведь!
– Где изба, стручки-маковки? Где изба? Вам что, дядины дети, заслепило? Я вам покажу избу!
Вскочив, он бегал по крыше и, воображая избу кораблем, кричал непонятную команду насчет фоков, кливеров и брамселей.
Это был полоумный матрос Башашкин, бесшабашный человек. Он пережил двух Петров и двух цариц. И умер в возрасте восьмидесяти трех лет.
И все время бушпритная девка ощерялась, трясла, бесстыдница, позолоченными грудями на коньке его избы.
Смущала проезжих.
И наконец, много лет спустя, когда уже не стало ни обоих Петров, ни обеих цариц, ни полоумного матроса Башашкина, на торгу объявился чудной человек.
Он был сед, волосат, мослаковат, голос имел трубный, но сипловатый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

загрузка...

ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ    

Рубрики

Рубрики