ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Шевелившихся губ его слышу я шёпот в ночи,
до свеченья зазубренный, так в колодце играют лучи,
рассыпаются радугой на звенящем ведре через край,
по усам виноградарей, на руках в черпаках просверкав.
Вижу небо живое, под небом живая вода,
вот моё нажитое, через жизнь возвращаться сюда,
по дороге разбитой, в полнолунье, не чувствуя ног,
невесомым транзитом лететь как сентябрьский листок.

* * *

Вот торчит из горшка горе луковое,
значит — март и весна календарная,
то-то вздыбилась улица гулкая,
облаками окна задаривая.
А и плывут эти гуси да лебеди
из какой-нибудь там Японии,
а может из килиманджарского племени,
их облапавшего ладонями.
Может даже из под города Мурома,
из сельца, от крыльца богатырского,
где помещички-троекуровы
скверной водкой пьяниц затыркали.
А охота ведь добру молодцу
по весне-красне разгулятися,
дать торца кому-нибудь квёлому,
аль с крутейшим каким взять подратися.
Вот весна за окном, я — не выпимши,
и признаться, вобще мне не хочется,
а охота на улицу выбежать,
где девицы с глазами порочными,
где в проточную лужу кораблики
запускают мальчишки, как зяблики
запускают весеннюю песенку,
вроде этой, к концовке без плесени.

Благовещение

Беременная щупает живот,
в котором мальчик маленький живёт.
И думает внутри большого тела,
под сердца стук, дыханья шум:
«Зачем из рук Творца душа влетела в меня?
мой девственный смущает ум».
Как он прекрасно от всего укрылся!
Его любовь питает и творит,
и плавники переплавляет в крылья,
и крыльев нет — на пальчиках летит.
Откуда эти красные ладошки,
которые он к рёбрышкам прижал?
Весь этот мир простой, зачем так сложен?
А он ещё другого не узнал.
Его хранит пока для жизни сфера,
столь нежная и любящая так,
как никого никто, и воздух серый
ему неведом как печаль и страх.
Он головастик в кожице жемчужной.
Он волоски старательно растит
и морщит лобик думою натужной:
как вылезет и всех развеселит!

* * *

Детишек карличий народец,
и гвалт безумный воробьёв
соединяются в природе —
и сердце бьётся о ребро.
А небеса светлы недолго,
смеркается и будет тьма.
Вся жизнь, как ржавая иголка
торчит в подушечке ума.
Вот вечер на тяжёлых лапах
вдруг оскользается шипя,
почуяв крови терпкий запах
волной встающий от тебя.
В кварталах фонари зажгутся,
как жёлтые глаза зверей,
и надо подозвать искусство
и с ним стареть.

* * *

Вот раковины пение неслышное —
поющая могила на песке,
построенная ужасом моллюска
из лестницы мученья винтовой.
Как явно океан в ней дышит,
когда её покоя на виске,
мой слух карабкается башней узкой,
где кто-то до меня стоял живой.
Он сгинул навсегда, оставив эхо —
мешок Эола свёрнутый в спираль,
дыханья затаённого широкий
непрекращающийся шум.
Убежища притягивают эго.
Мне стала неприятна ширь и даль.
Меня печалит полотно дороги.
Я никуда отныне не спешу.
Я сбрасываю панцырь, и кому-то
он кажется занятнейшей вещицей,
неведомый читатель прижимает
к виску протяжные мои стихи.
На жизнь свою поглядывая хмуро,
пора бы с миром мне не сволочиться.
Меж мной и небом ясная прямая
от грифельного клюва — до руки.

* * *

У меня на глазах зацветают деревья Нью-Йорка.
Их торопит весна, раньше айришей-листьев* они появились.
Нетерпенье опасно подобного толка
на ветвях помутневших в шеренгах цветков боевитых.
Им на волю пора, в арьеграде они засиделись.
Ровно бабы какие… как труба прогремела команда.
И они поднялись. Не держите ж! Попробуйте в деле.
Дайте им умереть! На виду! Ничего им другого не надо.
Новобранцев весны надо мной эта потная битва,
мерным маршем идут облака к океану, как влажные флаги,
моё сердце насквозь тоже синей картечью пробито —
я умру как они, мне достанет на гибель отваги.
* «айриши» — ирландцы («Irish» — англ.), зелёный — национальный цвет ирландцев.
* * *

Толкач, какая-то малявка,
весь ржавенький, да еле дышит,
а всё же на воде виляет
и баржу тычет.
С еврейскими глазами белки
и профилем красавиц местечковых
клубки своих усилий мелких,
но до безумия толковых.
Давай же впишемся в природу
как два больших и несуразных
от общей линии отхода,
вполне периферийных, частных.

* * *

Вращать мороженое палочкой,
стаканчик не порвав бумажный,
отставив Фёдора Михалыча
с зачином фразы на «Однажды…»
и слышать вызреванье листиков,
цветков увядших осыпанье…
Что нам Алёши или Митеньки,
что Грушеньки нам упованья!
В Апреле дни приходят новые,
как первые от Сотворенья,
вот — небо с солнечной основою,
а вот — травы столпотворенье.
Внизу — цветное и зелёное,
вверху — то белое, то — синее,
и пахнет Библией солёная
морского горизонта линия.

* * *
Андрею Грицману

Сон мне снится, что воду на голову льют,
не давая просохнуть,
и какой-то умучанный люд
набегает из комнат.
Я сижу под осклизлой стеной,
а палач мой курчавый
изгиляется всласть надо мной, —
Боже, правый…
Моё тело стреножено так,
что нельзя шевельнуться.
На лице моём ужас и страх,
даже губы трясутся.
И никто из стоящих людей
палача не оттащит,
хоть и знают, что я не злодей,
только бельмы таращат.
А пока я сижу у стены,
пусть они отдыхают.
Разве в чём-то они тут грешны?
Их самих обижают.
Как им всем повезло, повезло!
Подфартило, вестимо.
Хорошо потешается зло,
их помимо.
И во всём есть какой-то такой
неизбежный оттенок.
И палач мой спокоен лихой —
правит дело степенно

этюд

У стены постоят. Отойдут
(разноцветные куртки).
Об асфальт разотрут
каблуками окурки.
Двое вынут ножи,
третий — ствол воронёный.
В дом войдут. — Не бежи… —
Говорит как спросонок.
Палец вдавит звонок.
Там прошаркает чья-то походка.
— Че те надо, сынок?
В дверь просунутся ходко.
Через двадцать минут,
у берёз в переулке,
об траву оботрут
чуть дрожащие руки.
— Ты не ссал? — Не, не ссал.
— Гонишь? — Ну… вы, бля, с-суки…
— Ну, пошли!.. — зашагал.
Обок двое и — сумки.

* * *

Январский ветер, вырвавшись из мешка,
играет снежинками мятного порошка,
из картонной, под зеркалом, баночки.
Тёплая щётка колет рот,
гладким становится красный свод —
мантия раковины-умираночки.
Жизнь по утру начиная взахлёб,
щуря глаза и наморщив лоб,
слышать как плещет в Неве подо льдом наяда,
а ещё — скрипучий, маятников мотив,
довоенного выпуска, в старика превратив,
наигрывает внутри, налево от Ленинграда.
Человек, просыпаясь, свершает прыжок
от прожитой жизни (всю её сжёг
черновиком измучавшим).
Феникс на перьях праха
в Воскресенье, в мраморный, в дымный день
возвращается, смертным оставив тень,
и чернильную кровь посылает к перстам бумага.

* * *

Мелом обводят того, кто убит.
Стихами — тело любви.
В мешок её. Молнией скрыть лицо,
пальцами веки прижав.
Чистый лоб. Холодный висок.
Как лимонад свежа.
Два санитара на небо несут
лёгкий груз неживой.
Там она превратится в мазут
туч и — в ничего.
Радужных змеек жирный отлив
выжег закат, рассвет.
Видишь её? слышышь ли?
К сожалению, нет.
Перелистыванье страниц —
как по волос ручью
ладонью вести, коснуться ресниц,
увидеть её, ничью.

парк отдыха

…вступив в владенья Персефоны,
я детские услышал патефоны
и старых шлягеров смешную дребедень:
мне пел Карузо, выл Шаляпин,
оркестр Цфасмана облапил
мой слух… и ангел пролетел.
Мне спели страстные румыны,
хоры, цыгане и раввины,
а также волжские басы.
Рай — место ублаженья слуха,
парк отдыха и пенья в ухо,
тут не работают часы.
А если тикает — цикада,
и пушечка из Ленинграда
стреляет тихо, mon amure,
там полдень, стало быть, отмечен,
а нам то что! наш полдень вечен,
как ария Деламермур.
Мы здесь не нюхаем заводов,
и воздух свеж без лесоводов,
а неприятно лишь одно
старинных патефонов пенье,
не выключить их, — наслажденье
их пением нам вменено.
Увы, увы… мне не вернуться
и не проспаться, не проснуться,
я, кажется, кому-то снюсь,
я только сновиденье чьё-то,
и я свободен без отчёта
тебе, моя земная грусть.

* * *

Ветвей прозрачные обмолвки
покрыли маленькие листья —
народец суетливо-ловкий,
любитель шумно шевелиться,
калякать, каплями пуляя,
во всякого внизу раззяву,
там, над голоушкой петляя,
на радость пташек и козявок.
Чего уж тут витиевато
об этом мне распространяться…
земля — зерниста, тепловата,
но страшно лечь и в ней остаться.
Когда бы корни рассказали,
когда б ручей поведал быль нам,
наверно, так не тосковали б
мы в пресном воздухе обильном.
Живёшь, теряя перспективу,
позабывая обречённо
вертлявых листиков мотивы
безмолвие землицы чёрной.

башня

Я в Вавилоне. Я не говорю по-вавилонски.
Мне действуют на нервы мотоциклы
и, иногда, слова на языке, который я пока не понимаю.
Но я уверен в том, что говорят
здесь как везде: о пустяках пустое,
и сами это знают. Посмотри
как суетно они спешат
сказать друг другу что-то. Эта спешка
не скорость выдаёт прозрений,
а глупость их, что требует поддержки
самой себя в огласке голосов.
Но может быть они спешат,
своей печали заглушить сурдину —
острожный голос в собственной душе,
что никогда не выйдет на свободу.
Здесь множество каменотёсов. Камни
всего в империи ценней,
хотя их много, лишь песка здесь больше.
Я наблюдаю тысячи машин
всё время их везущих к Башне.
«Всё время» значит здесь «всё время»:
сейчас и тыщи лет назад,
меняются лишь средства перевозки.
Здесь миллионы пристальных солдат,
следящих за передвиженьем камня,
за тем, чтобы его потоки
не оскудели, не остановились,
чтоб двигались, как должно им, по плану,
чтоб камни не разбились друг о друга
не запрудили каменных дорог.
1 2 3 4 5 6 7 8 9

загрузка...

ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ    

Рубрики

Рубрики