ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

отражения их в лощеном полу были столь же подробны и живы, как сами мужчины.
– Вон он улепетывает, – крикнул один, – вон он, оборванец!
Но когда четверка достигла места, в котором на миг замер Титус, он уже и вправду улепетнул – им же осталось только таращиться на закрывшиеся двери лифтовой шахты.
Титус, которому некуда было податься, бросился к огромному, ровно урчавшему, утыканному топазами лифту, толком не зная, что это такое. Элегантная пасть лифта оказалась разинутой в ожидании Титуса, и это стало для юноши спасением. Он заскочил внутрь, и дверцы лифта сомкнулись, быстро и гладко, словно скользя по маслу.
Изнутри лифт смахивал на подводный грот, залитый приглушенным светом. Казалось, некая сладострастная дымка висит в нем. Но Титусу было не до созерцания. Ему надлежало спасаться. И тут он увидел колеблющиеся в этом подводном мире ряды кнопок слоновой кости, с вырезанными на каждой цветком, лицом или черепом.
За дверью бухали бегущие ноги, гремели сердитые голоса – Титус принялся без разбора нажимать кнопки, и лифт, набирая скорость, полетел, точно стальной вихрь, вверх, пронизывая этаж за этажом, и скоро двери сами собой отворились.
Как же здесь было прохладно и тихо! Никакой мебели, только одинокая пальма, растущая прямо из пола. Маленький красный попугай сидел, роясь в перьях, на одной из ее верхних ветвей. Завидев Титуса, он склонил голову набок и стал с великой быстротой повторять: «Чертова гурия мне так и говорила!» Прежде чем птица снова занялась перьями, эта фраза прозвучала не менее дюжины раз.
Из этой прохладной верхней залы выходило четыре двери. Три – в коридоры, а последняя, когда Титус открыл ее, впустила внутрь небо. Перед Титусом, чуть ниже него, раскинулась крыша.

Глава двадцать первая

За весь сжигаемый солнцем вечер никто его так и не нашел, а когда наступили сумерки и теней больше не стало, он смог, прокрадываясь то туда, то сюда по обширной стеклянной кровле, наблюдать за происходившим в комнатах под ним.
По большей части, стекло оказывалось слишком толстым, и Титусу удавалось разглядеть всего лишь размытые красочные очертания и тени, однако в конце концов он наткнулся на открытый световой люк и смог беспрепятственно наблюдать сцену великого разнообразия и блеска.
Сказать, что прием был в самом разгаре, означало бы описать происходящее весьма посредственно и скупо. В длинной гостиной или салоне, футах в двенадцати-пятнадцати под Титусом, все так и кипело. Жизнь, что называется, била ключом.
Музыка вырывалась из длинной комнаты и кружила над люком, а Титус лежал ничком на теплой стеклянной крыше и, тараща глаза, терялся в догадках. Севшее солнце оставило после себя тускловато краснеющий увесистый воздух. Звезды с каждым мгновением разгорались все неистовее, но тут музыка внезапно умолкла, завершившись вереницею нот, похожих на красочные пузырьки, и на смену ей сразу пришло стоязыкое лопотание.
Целый лес сверкающих свечей, посверк бокалов и зеркал, вспыхивающие в полированном дереве и серебре отражения света – все это заставило Титуса полуприкрыть глаза. Люди внизу стояли так близко к нему, что кашляни он – и, несмотря на стоящий в комнате шум, две дюжины глаз мгновенно поднялись бы к люку и уткнулись в него. Ничего даже отдаленно похожего он никогда не видел: на первый взгляд, эта картина столько же смахивала на сборище птиц, зверей и цветов, сколько и на скопление людей.
Здесь было все. Люди-жирафы и люди-гиппопотамы. Женщины-змеи и женщины-цапли. Дубы и осины, чертополохи и папоротники, жуки и бабочки, крокодилы и попугаи, тигры и агнцы, стервятники с жемчугами на шеях и бизоны во фраках.
Но то было лишь мимолетное впечатление, и когда Титус, вдохнув всей грудью, снова заглянул вниз, пелена искажений, чрезмерностей словно рассыпалась, соскользнула с моря голов, и перед ним вновь оказались представители его собственного вида.
Титус чувствовал тепло, поднимавшееся из длинной, сверкающей комнаты, такой близкой – и все же далекой, как радуга. Жаркий воздух, возносясь, нес с собой запахи – десятки дорогих ароматов боролись внизу за выживание. Все и вся боролось за выживание – с помощью легких и легковерия.
Всюду виднелись головы, тела, руки и ноги – и лица. Лица близкие, лица относительно удаленные, лица совсем далекие. А нерегулярные прорехи между ними были и сами частями лиц, их половинками, четвертушками, наклоненными под всеми мыслимыми углами.
Эта глубокая панорама двигалась – то там, то здесь поворачивались головы, и контрапунктом головастиковой быстроты служило некое всеобъемлющее возбуждение, поскольку на каждую голову, на каждое тело, меняющие свое положение в пространстве, приходилась сотня вспыхивающих глаз, сотня вздрагивающих губ, колеблющаяся арабеска рук. В целом все напоминало трепет листвы, когда зеленый ветерок заигрывает с тополями.
Сколь ни обширен был открывшийся Титусу вид на людское море внизу, юноша, как ни старался, все же не смог понять, кто здесь хозяин. Предположительно, часом-двумя раньше, – когда еще можно было вздохнуть поглубже, не причинив неудобств чьему-то плечу или ближайшему бюсту, – пышный ливрейный лакей (ныне притиснутый к мраморной статуе) объявлял имена гостей; но это все было в прошлом. Лакей, чью голову, к большому его смущению, заклинило между пышными грудями статуи, больше не видел дверей, в которые входили гости, да и набрать воздуху в грудь, чтобы их объявить, тоже не мог.
Титус дивился этому зрелищу, и пока он лежал на крыше – полумесяц вверху, с его холодным, зеленоватым светом, теплое сияние приема внизу, – ему удавалось не только разглядывать многообразных гостей, но и слушать разговоры тех, кто стоял прямо под ним…

Глава двадцать вторая

– Хвала небесам, все уже кончилось.
– Что именно?
– Моя молодость. Она тянулась слишком долго и не позволяла мне развернуться.
– Развернуться, господин Томлейн? О чем вы?
– Она продолжалась так долго, – повторил Томлейн. – Лет тридцать. Вы знаете, о чем я. Эксперименты, эксперименты, эксперименты. Теперь же…
– Ах! – выдохнул кто-то.
– Я пописывал стихи, – сказал Томлейн, человек бледный. Он попробовал было положить руки на плечи собеседника, но слишком велика была давка. – Это помогало скоротать время.
– Стихи, – произнес прямо за беседующими претенциозный голос, – должны заставлять время останавливаться.
Бледный мужчина, слегка подпрыгнув от неожиданности, пробормотал всего лишь: «Мои не заставляли», – а затем обернулся глянуть на вмешавшегося в разговор господина.
Лицо незнакомца не выражало решительно ничего – трудно было поверить, что он вообще открывал рот. Но к беседе уже подключился новый голос.
– Упоминание о стихах, – сообщил этот голос, а принадлежал он темноволосому, мертвенно-бледному, сверхутонченного обличия человеку с раздувающимися ноздрями, сизоватой и длинной нижней челюстью и покрасневшими от вечного переутомления глазами, – приводит мне на ум одну поэму.
– С чего бы это? – поинтересовался Томлейн – раздраженно, поскольку он как раз собирался подробно развить свою мысль.
Красноглазый на его реплику внимания не обратил.
– Поэму, о которой я вспоминаю, сочинил я сам.
Лысый нахмурился; претенциозный раскурил сигару, так ничего лицом и не выразив; а дама, мочки ушей которой разрывались под тяжестью двух гигантских сапфиров, приоткрыла в глуповатом предвкушении рот.
Черноволосый мужчина с переутомленными глазами сложил перед собой ладони.
– Она не удалась, – сказал он, – хотя что-то в ней было.
Он искривил губы.
– Собственно говоря, в ней было шестьдесят четыре строфы.
Он завел глаза.
– Да-да, очень, очень длинное, грандиозное произведение – но неудавшееся. А почему?..
Он сделал паузу, однако не оттого, что ждал чьих-либо предположений, а просто чтобы вздохнуть – глубоко, задумчиво.
– Я вам скажу почему, друзья мои. Поэма не удалась, потому что состояла она вся сплошь из стихов.
– Белых? – осведомилась дама, голова которой клонилась под грузом сапфиров. Ей очень хотелось оказаться хоть чем-то полезной. – Стихи были белые?
– Начиналась же она… – продолжал темноволосый, разжав ладони и снова сжав их, правда, уже за спиной, и одновременно поместив каблук своей левой туфли прямо перед носком правой, отчего ступни его образовали единую, неразрывную кожаную прямую. – Впрочем, не забывайте, это не Поэзия – не считая, возможно, трех напевных строк в самом начале.
– Ну что ж, из любви к Парнасу – послушаем, – раздраженно произнес господин Томлейн, решивший, раз уж у него перехватили инициативу, махнуть на хорошие манеры рукой.
– В-п-р-о-ч-е-м, – задумчиво пробормотал мужчина с длинной сизой челюстью, похоже, считавший время и терпение других людей такими же неисчерпаемыми предметами потребления, как воздух или вода, – в-п-р-о-ч-е-м, – (он словно бы склонялся над этим словом, как нянька склоняется над занемогшим ребенком), – были и такие, кто уверял, будто вся она поет, кто восхвалял ее, как поэзию, чистейшую из всей, созданной нашим поколением, – «ослепительная вещь», так выразился один господин, – но судите сами, судите сами – заранее ведь ничего не скажешь.
– Ах, – прошептал творожный голос, и господин с золотыми зубами повернулся к даме с сапфирами, дабы обменяться с нею заговорщицкими взглядами людей, присутствующих, сколь бы ни были они того недостойны, при историческом событии.
– Потише, пожалуйста, – произнес поэт. – И слушайте внимательно.

Ишак у алтаря! Забудь о нем,
Пусть нашей страсти сеть летит, звеня,
Как семь жестянок, и в краю морском
Волной отхлынет в рощу ревеня.

Не в ту, где всюду – стон эльфийских стай,
Снующих под грибами!
Это брег Глазастых демонов, далекий край,
Который я, мой свет, искал весь век.

И там, где роща ревеня в волне
Купает образ грустный, пустим мы
Воздушных змеев страсти; пусть оне
Парят над склепом из песка и тьмы.

Ведь страсть всех слаще в роще ревеня,
Где смутный призрак плещет сквозь рассвет,
О сочный, овощистый привкус дня –
Там краски, что ни миг, меняют цвет,

Мечта, беспечно выпуская пар,
Легко в зеленом воздухе сквозит,
Воображенья медлит яркий шар,
Как медлит под водою синий кит.
1 2 3 4 5 6 7 8

загрузка...

ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ    

Рубрики

Рубрики