ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Быть может, еще более важно было, что человек, открыто ставя свою подпись, делал тем самым шаг для внутреннего освобождения — и для многих этот шаг стал решающим. Для политического положения в стране та или иная подпись могла не иметь никакого значения, но для самого подписавшего — стать своего рода катарсисом, разрывом с системой двойного мышления, в которой «советский человек» воспитывается с детства. Инакомыслящие сделали гениально простую вещь — в несвободной стране стали вести себя как свободные люди и тем самым менять моральную атмосферу и управляющую страной традицию. Неизбежно эта революция в умах не могла быть быстрой.
Власть уничтожила многие человеческие понятия, и диссиденты должны были восстанавливать их, проявив мужество не с санкции общества — на миру и смерть красна, — а при его безразличии и даже противодействии. Думая, как в изолированном обществе мог возникнуть феномен диссидентства, куда уходят его корни, помимо корней, заложенных в самой природе человека, я прежде всего думаю о роли русской литературы. Запрещая на время Достоевского и не публикуя многие работы Толстого, власть все же не пошла на полное запрещение литературы XIX века — и в этом, возможно, была ее ошибка, ибо пафос этой литературы — в защите человека от системы. Именно это было глубокой и национальной почвой нашего движения, а вовсе не «западное влияние», о котором любят говорить чины КГБ и западные теоретики. Урок Запада — это прежде всего урок Мартина Лютера Кинга и его кампании ненасильственных действий. Но Кинг шел от Ганди, а Ганди от Толстого, идеи которого своего рода бумерангом вернулись в Россию.
Вместе с тем и амбивалентный урок Толстого как явного предтечи революции, и урок вообще всей русской литературы, и опыт дореволюционного общественного движения не принимались нами некритически. Одной из доминант дореволюционной оппозиции была готовность пожертвовать своим «я» ради «общего» — и на этом все было потеряно. Но как этой бессмысленной жертве противопоставить не идею узкого эгоизма, а ценности «я» в общечеловеческом смысле, как, говоря словами Николая Федорова, жить не для себя лишь одного и не для других только, но со всеми и для всех — поиски этого лежали в глубокой основе нашего Движения, и они же создавали реальные связи между людьми.
Я стал бояться, что протесты, делаясь все более рутинными, с каждым разом будут находить все меньше отклика. Когда я весной 1969 года сказал это Красину, он ответил: «Но важно ведь и то, что сейчас ни одно преступление власти не проходит без открытого общественного протеста». Обращение к властям с письмами вызывало вопрос: возможен ли и нужен ли диалог с властью?
У того же Красина я заспорил со священником Сергием Желудковым, говоря, что мы к власти можем обращаться только с вопросами формально-правового порядка, но не идейного: мы не можем обсуждать наши идеи с теми, кто сажает за идеи в тюрьму. И почти убедил его в своей правоте — чтоб затем самому в ней усомниться.
Попытки диалога с властью — то есть попытки власть в чем-то «убедить» своим поступком, письмом или речью — почти никто, я думаю, не избежал. Иван Яхимович пытался убеждать своего следователя — и помещен в психбольницу, Солженицын писал «Письмо вождям» — и был выслан, я расскажу далее о своих попытках — столь же плачевных. По существу этот «диалог» есть монолог, который в какой-то момент прерывается кляпом и рот — но, может быть, все-таки прав был старик священник со своей христианской готовностью подставить вторую щеку? Если мы не убедим власть выслушать нас, «нас» в очень широком смысле слова, если мы упорно не будем протягивать им руку — которую они кусают! — то рано или поздно все разрешимые еще проблемы «решатся» через море крови.
Глава 4. ПРОЦЕСС ЧЕТЫРЕХ
Суд над Галансковым и Гинзбургом начался — после года их пребывания под стражей — 8 января 1968 года, вместе с ними судили их машинистку Веру Лашкову и Алексея Добровольского, сыгравшего печальную роль провокатора.
В зал пускали только по пропускам, у главного входа в Московский городской суд дежурили спецдружинники с красными повязками и наряд милиции. Друзей и родственников подсудимых, а также иностранных корреспондентов не пустили дальше тускло освещенного коридора канцелярии в левом крыле. У стен стояли молодые люди с индефферентивными лицами и рыскающими глазами, один из них подошел ко мне и, представляясь человеком случайно зашедшим, начал спрашивать, знаю ли я подсудимых и почему нас фотографируют: на лестнице, тоже перекрытой спецдружинниками, стоял фотограф и нацеливался на всех по очереди — сцена, потом повторявшаяся у всех судов. Не успел я ответить, как на меня закричали: «С кем ты говоришь?!» Впрочем, полностью игнорировать «стукачей», как мы их называли, не удавалось, время от времени происходили перебранки, женщины особенно старались сказать им что-нибудь пооскорбительней, один даже пожаловался другому: «Ну и клиентура нам попалась!» Не знаю, с какого рода «клиентурой» он привык иметь дело. Иногда возникало нечто вроде теоретических споров, например о культурной революции в Китае, и один из опердружинников в запальчивости сказал: «Что вы все ругаете Китай, там по крайней мере народ участвует в управлении государством!»
Часов около десяти, расталкивая палкой путающихся у него в ногах стукачей, появился высокий пожилой ширококостный человек, в длинном темном пальто, с властным выражением, какое накладывает на лица долголетняя привычка командовать. Типичный сталинист, подумал я, должно быть, судья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82

ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ    

Рубрики

Рубрики