ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ

 


Эта страсть, как страсть вообще, эгоистична, и, надеюсь, настанет пора, когда мы научимся любить в нем – его самого. Введем в тот ряд русских поэтов, которым он много родственней, чем сверстникам-современникам, вместе с кем собирал когда-то полные «Лужники».
Ну вот хотя бы, к примеру…
«Я получил блаженное наследство – чужих певцов блуждающие сны…» Задолго до появления этих строк русского еврея Мандельштама русский немец Дельвиг запросит в своей «Элегии»: «Не нарушайте ж, я молю, вы сна души моей…» – не нарушайте затем, что во сне душа живет особенно полной жизнью. Словом, «что за таинственная вещь сон, в сравнении с неизбежной пошлостью действительности…» – это уже, так сказать, русский русский. Тютчев.
Странное единообразие утверждений – и не странное, если понять, что поэзии вечно приходится отстаивать свою прекрасную реальность от навалившейся на нее яви.
В этом смысле русский грузин Окуджава – тоже поэт снов, то есть того, интимней и индивидуальней чего не бывает. Поэт подсознания? Нет, лучше сказать – надсознания, ибо какое тут «под», какое подпольное существование! Здесь то, что прежде назвали бы воспарением, а Окуджава назвал и теперь: «Давай, брат, воспарим!»
Он – рассказчик своих снов, но не толкователь их: внимай, но понимай, как умеешь. Впрочем, не такова ль вообще природа искусства, одновременно демократического и элитарного? Оно никому не возбраняет подняться до самых своих вершин, но на этом пути производит всякий раз свой, индивидуальный отбор.
Вспомним то, чего и не забывали: «Моцарт на старенькой скрипке играет… красный камзол, башмаки золотые, белый парик, рукава в кружевах». Где, ежели не во сне, на какой картине можно увидеть Вольфганга Амадея Моцарта (1756–1791), разряженного, как маркиз Константина Сомова? Разве именно что у Сомова, у иных «мирискусников» – тоже, кстати, сновидцев, грезивших наяву «блуждающими снами» чужих культур.
(На вопрос «где» возможен еще один ответ или полуответ, отчасти рискованный: у Игоря Северянина, – а риск, естественно, в том, что за этим пасынком «серебряного века» давно утвердилась сомнительная репутация. Притом утвердилась не без резона, так как детское, подростковое обаяние Северянина подчас забавно подчеркивается, но чаще вульгаризируется диким вкусом и жутким невежеством.
Однако в том-то и дело, что это родство – по-моему, несомненное – Окуджавой заметно облагорожено, пушкинизировано. В большей степени, чем это сделал Вертинский, второсортный северянинский подражатель, чье имя, как помним, было поставлено Окуджаве в укор. Но укора не получилось.)
А «Как я сидел в кресле царя»? И это не сон ли с его всемогущим замахом и неожиданным, как пробуждение, бессилием? «Но нет, нельзя. Я ж Павел Первый. Мне бунт устраивать нельзя».
А где увидится, если не приснится, что Господь Бог – зеленоглаз?
И когда вольнолюбцы, прозревшие за чужой (в том числе и за его) счет, принялись щипать Окуджаву за «комиссаров в пыльных шлемах» – вот они, шестидесятнические иллюзии, вот тоска по «ленинским нормам»! – это ведь не только жалкое высокомерие тех, кого жареный петух не клевал в их (пока еще) непоротые задницы. Тут остро требовался ликбез.
Между прочим, с иллюзиями тоже не всё просто.
Они, как было замечено, кажется, Александром Лебедевым в книге о Чаадаеве, могут быть неким анабиозом, опять же подобием спасительного, лечебного сна – но они еще и привилегия Пушкина, Мандельштама, Зощенко, Пастернака с их высокой доверчивостью, обычно отличающей гениев. И, коли на то пошло, самая опасная из иллюзий – что мы, нынешние, будто бы раз навсегда отрезвели: вот самый прямой путь к отупляющему самодовольству.
Что ж до «Сентиментального марша», корить Окуджаву им не только неисторично, неблагодарно, но и неграмотно. Тут – эстетика прощания. Эстетика обреченности – не только иллюзий, но и себя самого. По крайней мере той части собственной (однако и общей) жизни, собственной (но и общей) судьбы, которая прожита с этой иллюзией.
«Но если вдруг когда-нибудь мне уберечься не удастся… я всё равно паду…» Это даже независимо от того, что думал Булат Окуджава, сын расстрелянного отца и матери-лагерницы, чья тогдашняя реабилитация могла хоть ненадолго воскресить былую иллюзию. Так или иначе, он ее не воспел, а отпел…
Со временем мы поймем, сколь духовно подвижен был тот, кого мы (простительное заблуждение современников), единожды полюбив, сделали заложником своей постоянной любви. А он, создав свой элегически-романтический имидж, принялся за его ироническое разрушение. Доброволец Отечественной войны, встретивший День Победы и свой день рождения солдатом, долечивающим рану, он готов был сказать о пуле, настигшей его, с показательным легкомыслием: «раной одной откупился сполна от смерти на этой войне». Представить себя «лежебокой и плутом». Везунчиком. Хитрованом.
Ирония, а там и жесткость, даже жестокость к себе – вот что проступит, допустим, в рассказе «Девушка моей мечты», мне кажется, лучшем из прозаических сочинений Окуджавы. Там, где тбилисский студент ждет возвращения мамы из лагеря, готовясь порадовать, повести на любимый фильм послевоенного поколения, – а материнская переполненная мукой душа изрыгает (извините за резкость, спровоцированную, однако, рассказом) заготовленную для нее сладость.
Зачем всё это? Ради чего?
Общепонятные объяснения – вроде «скромности» или «правды жизни» – бессильны рядом с необъяснимой тягой поэта создать свою вторую реальность, отстоять ее перед пошлостью реальности первой, а потом подвергнуть собственной жестокой ревизии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100

ТОП авторов и книг     ИСКАТЬ КНИГУ В БИБЛИОТЕКЕ    

Рубрики

Рубрики